В детстве, как только я научилась складывать слога в слова, то начала читать запоем. Всё подряд – до чего могла дотянуться. На самой нижней полки стояли 24 тома Диккенса – они и сейчас напоминают зимние московские холода и простуды. После Диккенса дотянулась до «Гаргантюа и Пантагрюэля» Рабле, математических справочников, неадаптированного Свифта (иллюстрации там были под стать Рабле) и Ираклия Андронникова. Еще через год пошли собрания сочинений, различимые в памяти цветом корешков. На самой верхней полке под потолком – рядов через шесть – плашмя, цепляясь за побелку, лежал огромный, в картонном переплете, роман «Обломов» Гончарова с ятями и 14 томов дореволюционной же Еврейской энциклопедии. Запойное чтение продолжалось в отрочестве и в юности. Читать хотелось всё и быстро, а поэзия тянулась м-е-д-л-е-н-н-о. В поэзии надо было следить за размером и соблюдать ритм. Нельзя было торопить, нельзя было обогнать – стихи «не глотались». Стремительная же юность отметала поэтические сборники, не желая терять время на м-е-д-л-е-н-н-оПроза была быстра, привлекательна, усваивалась тоннами, а когда время замедлилось, то уже в Израиле вместе со сборниками Набокова были куплены в таких же глянцевых синих бумажных переплетах и сборники Бродского издательства «Ардис – Ann Arbor». Никакой ностальгии стихи Бродского не вызывали – в моем прошлом их не было. Они появились сразу в настоящем времени и в настоящей жизни. Сборник «Урания» раскрылся на этой вот странице:
Я пишу эти строки, сидя на белом стуле
под открытым небом, зимой, в одном
пиджаке, поддав, раздвигая скулы
фразами на родном.
Стынет кофе. Плещет лагуна, сотней
мелких бликов тусклый зрачок казня
за стремленье запомнить пейзаж, способный
обойтись без меня.
Бродский стал настоящим – до него можно было дотронуться, открыв книгу. Он умер 20 лет назад, так боясь старости – его она не настигла. Спектакль «Бродский/Барышников» – о будущем. О неизбежности того, что будет. И о радости того, что есть. Через стихи, через ангелов, свет, движение, любовь. Об умении плакать и умении сдерживаться. Спектакль, который снимает шелуху – слой за слоем, раз за разом. Спектакль, который обнажает душу – нашу, не Барышникова. Он здесь актер: каждый вечер нельзя так страдать, вспоминая… И он – это он сам, личность полностью слилась с личиной. Он – Барышников – страдает, ждет, говорит – с нами и с ним. Стихи превращаются в музыку, музыка – в движение, движение – в свет. В ярком свете отчетливо виден кружок от дыхания на стекле.
Навсегда расстаемся с тобой, дружок.
Нарисуй на бумаге простой кружок.
Это буду я: ничего внутри.
Посмотри на него – и потом сотри.
Диалог того, кто здесь с тем, кто уже там. Танец в стеклянной клетке, которую уже не разбить, не вытащить из прошлого белый стул. Руки тянутся к пустому углу, тело превращается в цветок. Дыхание взморья, теплый ветер и щемящее чувство того, что нам дали возможность заглянуть на полтора часа в вечность. Ведь вечность – это тоже настоящее, но не время, а дух.
Будущее всегда
настает, когда кто-нибудь умирает.
Особенно человек. Тем более – если бог.
P.S. Посчастливилось увидеть спектакль два раза подряд. Это были два разных спектакля – казалось, что даже с бобин магнитофона голосом Бродского стекают другие стихи. Казалось, что Барышников вчера играл не в таком порядке, как сегодня. И это тоже было прекрасно.
И нельзя
вступить в то же облако дважды. Даже
если ты бог.
Маша Хинич