Заметки по четвергам. Соотношение текст-линия.
Текст — Лена Лагутина. Иллюстрация — Юлия Стоцкая.
Когда вышел в кинопрокат очередной фильм Тарантино (то были «Бесславные ублюдки»), как всегда, вокруг него завязалась бурная дискуссия. Можно, наверное, не любить фильмы Тарантино, хотя мне этого никогда не понять. Это все равно что не любить, скажем, хумус. Вы встречали человека, который не любит хумус? Или не любить селедку с отварной картошкой. Разве такое возможно?
И тут одна дама во время интеллектуального застолья спрашивает меня, как мне «Бесславные ублюдки», это бесславное кино, в котором все мерзко и противно, начиная от названия, до тошнотворных образов, и снова это бесконечное море крови, словом, гадость, гадость как она есть.
Но я честно ответила. Как мне могли не понравиться «Бесславные ублюдки» – мне, девочке из Сталинграда? Фильм, в котором не понарошку, а взаправду убивают Гитлера?! Ведь понятно, что с самого начала ты сидишь, горячо болея за заговорщиков и наверняка зная, что заговор их кончится ничем. Как бы плохо мы ни знали историю, но мы знаем, какая кончина была уготована Гитлеру, и, как это не обидно, ни свои, ни чужие к ней так и не приложили руку. И вдруг, взмахом режиссерского рукава, из которого посыпались косточки, Гитлер был убит, убит нашими, да к тому же нашими еврейскими! Чего же еще можно пожелать.
Четвертого дня мне приснился сон, будто я маленькая и сижу на окне в деревенском доме, при том, что я в детстве никогда в деревне не была. Сижу на подоконнике, болтаю ногами, свешенными на улицу. Дом хоть одноэтажный, но этаж высокий, подо мной – высокая трава, рыхлая пахучая земля под ней, и цветет крошечными белыми цветами «кашка».
Сижу, смотрю на редких и каких-то чуднЫх, непохожих на городских, прохожих, деревенских собак, бегающих в пыли, хлопающую время от времени кривую соседскую калитку, дальнее одинокое облачко, медленно ползущее по небу, и воздух, который плавится у тебя на глазах от полуденного зноя. Счет времени потерян, оно остановилось, звуков нет, как бывает во сне, но знаю, что где-то в доме, у меня за спиной, низко гудит залетевший шмель. В сердце радость, в голове пусто, ноги болтаются себе по ту сторону подоконника, и очень хочется пить. И я закрываю во сне глаза и вижу самую вкусную на свете воду, вообще это было самое вкусное, что я пила когда-либо в жизни – вода плещется в металлической крышке от чайника…
Наш детсадовский выводок тянулся в парк за воспитательницей Ниной Ивановной, и впрямь похожей на уточку, а замыкающей была Серафима Павловна. В июльской волгоградской жаре на прогулку в парк воспитатели всегда брали с собой жестяной чайник с кипяченой холодной водой. Время от времени посреди беготни мы, разгоряченные, потные, подбегали к воспитательнице, сидящей на скамейке в парке, тогда она снимала с чайника крышку, наливала в крышку воду, и мы все по очереди пили эту прохладную воду с привкусом металла и солнечными зайчиками. И снова бежали играть, вокруг памятника летчику Хользунову, вокруг ухоженных клумб с петуньями, вокруг фонтана «Дружба» ( к фонтану, впрочем, ходили реже, он был подальше, и малыши при звуке воды, льющейся из разверстых каменных ртов, дружно просились писать).
Все уголки нашего парка я отлично помню, даже вижу, разве что гранитные парапеты были тогда мне выше, чем по пояс, а сейчас ниже, чем коленки. Все парковые аллеи и едва ли не все трещинки на асфальте я знала наизусть, и дворами, через только мне известные проходы между домами, гаражами, трансформаторными будками и другими строениями неизвестного предназначения, могла бы, если б пришлось, убежать от фашистов. С тех пор главный критерий «родного» города для меня такой и есть – если можешь хоть пешей, хоть конной уйти от фашистов и вывести друзей.
Настало такое время для меня и в Иерусалиме – когда я прожила в нем ровно столько же, сколько в Волгограде. Когда я узнала тайные ходы-выходы с потаенных стоянок внутри узких улочек Мошавы Германит и Рехавии, и, когда на своей любимой белоснежно-жемчужной «чинква ченто» проезжала тенистым бульваром, минуя все пробки центра, заезжала в тупик, известный только самым посвященным, и из него через двор выныривала на главную улицу Эмек Рефаим, как черт из табакерки! Какое это дьявольски приятное чувство – ехать по своим секретным маршрутам из парикмахерской, с маникюром, свежей укладкой и в новом светлом плаще. Внутри все поет, потому что внутри ты, как и много лет назад – чумазый партизанский мальчик в ватнике и картузе на глазах, споро и уверенно уходящий от немцев сталинградскими огородами.
И вот я уже стою на светофоре на горе, напротив Эмек Хамацлева, рядом с блестящим черным «мерседесом» с очень пожилой женщиной за рулем. У нее высокая идеально уложенная прическа, огромные темные очки в белой оправе и руки с алым маникюром на руле. На следующем светофоре я оказываюсь за ней. Наклейка на заднем стекле ее новенького «мерседеса» гласит:
«Well behaved women seldom make history».